Глаза у Войко были тревожные.
Мечеслав Дружина снова поглядел на заснеженный простор. Положил руку на плечо отрока.
– Знаешь, Войко… порою не так важно знать, дойдёшь или не дойдёшь. Гораздо важнее, что идёшь – правильно.
Из Смоленска полюдье двинулось вскоре после расставания с дядькой Ясмундом. Шли уже по глубокому снегу. Как и предвиделось, короба возов сняли с дрог и переложили на дровни-полозья. От земли смолян повернули к другому кривичскому колену, дешнянам, жившим в истоках реки, чьи низовья довелось повидать Мечеславу Дружине.
Опять потянулись городки-становища, в которых государь Святослав не задерживался, будто торопясь уйти подальше от места, где был покинут наставником. В глазах вятича они были малоотличимы один от другого – разве что именами.
Дорогобуж. Ельня. Рогнедино. Пацынь. Заруб.
Приезд. Баня. Ужин. Ночевка. Завтрак. Отъезд.
Первым из череды кривичских городцов выбился для Мечеслава Вщиж. Во-первых, в нём стояло нежданно большое и богатое капище. Ставили ещё первонасельники края – родня литве, муроме, мещёре да голяди. Высилось оно на мысу, глядевшем носом на восход солнца, и лучи светлого и тресветлого Хорса-Даждьбога отражались на огромных медных гривнах, которыми неведомые ваятели украсили шеи семи кумиров.
Здесь встретили дружинники государя Святослава Велесов день. Сам великий князь возложил жертвы к ногам одного из кумиров – с резной медвежьей мордой.
Во-вторых, здесь вятич услышал знакомый говор. Тут обитали роды вятичей, отселившиеся ещё при Ольге Освободителе под крыло Сокола, под крепкую руку киевских князей. Следующая ночёвка полюдья пришлась на земли целиком отошедшего на русские земли вятичского племени дебрян, в их городце Дебрянске. Там Мечеслав услышал тревожные вести – будто в земле вятичей немирно, на самом восходном её краю какая-то замятня, а в Дедославле, чего уж шестнадцать лет не бывало, жгут костры великого вече.
Что на границе с хазарами замятня, удивительно не было. Но всё равно – где-то там лежали родной для Мечеслава Ижеславль и Хотегощ, в котором сын вождя Ижеслава учился быть воином и проходил посвящение.
А уж великое вече…
Хоть срывайся прямо сейчас, становись на лыжи да беги на восток, в вятичскую землю…
Но ведь вятич присягал князю… государь Святослав назвал его побратимом. И бросить его сейчас, после того как князь лишился верного, привычного дядьки Ясмунда, почти отца… очень уж на предательство смахивать будет.
А оставаться в дружине, когда хазары опять умывают родной край кровью – не предательство ли?
Опять этот выбор между бесчестьем и бесчестьем… за что гневаются на него Боги? За что всё время ставят на такие развилки?
Хоть волком не вой.
На сей раз сын вождя Ижеслава даже не пошёл за помощью к привычному советчику, Икмору. Парню, расставшемуся с отцом, вряд ли сейчас легче, чем государю. Не время сейчас сваливать на плечи осиротевшего друга ещё и свою заботу.
Опять умывают родной край кровью…
Тут главное – опять. Именно это слово.
Разве было в кровавой замятне на опрометчиво склонившейся под пятипалую каганову лапу земле хоть что-то новое? Что-то, чего не было, когда сын вождя Ижеслава помчался в погоню за разорителями своего села? Когда решился пойти под стяг с Соколом и Яргой, ещё не ведая, что стал дружинником великого князя из рода Соколов?
Нет. Не было.
Ничего не изменилось со дня принятого решения, и не след сворачивать с выбранного пути, раз уж встал на него.
Сердце рвалось пополам. Сердце обливалось кровью. Но чувства, что делает что-то не то, у сына вождя Ижеслава, покидавшего Дебрянск с полюдьем, по льду Десны, а не лесной, ведущей к Дедославлю, тропкою-лыжней, не было.
Вятич знал, что поступает, как надо.
И ещё со дня посвящения знал, что поступать, как надо, бывает очень и очень больно.
В следующем становище, в Трубече, по счастью, душу вятича уже не терзал родной выговор – тут жили северяне. Внезапно вспомнилось – как-то там усатый перевозчик Макуха, как неугомонный рыжий Дудора?
Но и тут они надолго не задержались.
Когда полюдье подходило к следующему становью, городу – не городцу в венце частокола, а именно городу, с бревенчатыми стенами, с тремя башнями, Икмор подъехал к Мечеславу, хлопнул по укрытому кожухом плечу:
– Признал места?
– А должен был? – изумлённо глянул на друга Мечеслав Дружина.
– А то, – широко, в первый раз с ухода отца, улыбнулся Икмор. – Парни рассказывали, как ты этот город за Киев принял.
– Новгород! – ударил себя рукавицею по лбу, сдвинув на затылок колпак, Мечеслав.
– Он самый, – засмеялся Икмор, подавая коня в сторону.
Когда это было? Той весной. Года не минуло. С тех пор сын вождя Ижеслава видел Чернигов, видел Смоленск, видел и сам Киев. Странно и смешно вспоминать изникшего из чащоб сопливого вятича, принявшего за Мать Городов Русских – а ведь дружинный и торговый люд божится, что и Киев не самый большой город на свете, есть Царь-город на Русском море, и Волын на Варяжском, и, будь он проклят, Итиль-город на Итиль-реке – городок о трёх башенках.
Будто целая жизнь минула за этот год.
В Новгород-Северский въезжал со странным чувством. Ну, не то чтобы домой возвращался… а что-то к тому близкое. Вон конюшни, в которые он с Верещагой в первый день своего здесь пребывания расставлял коней, задавая дружинным скакунам подогретого питья и кормового зерна. А вон башня, на которой они стояли, когда в Новгород прискакал старейшина киевских биричей, звать князя-Пардуса на Соколиный престол. Вон идёт по снегу, брезгливо отдёргивая пушистые лапки, Рыжко – тот самый кот, которого вятич принял тогда за пардуса.